И.С. Шмелев»Лето Господне.Говенье».

» Все на нашем  дворе  говеют. На первой неделе отговелся Горкин, скорняк со скорнячихой и Трифоныч с Федосьей Федоровной. Все спрашивают друг дружку,через  улицу  окликают даже:  «когда говеете?.. ай поговели  уж?..» Говорят,
весело так, от облегчения; «отговелись, привел Господь». А то — тревожно, от сокрушения:  «да  вот,  на  этой  недельке, думаю… Господь  привел бы». На третьей у сапожника отговелись трое мастеров, у скорняка старичок  «Лисица», по  воротникам который,  и наш Антипушка. Марьюшка думает  на  шестой,  а на
пятой  неделе будут  говеть Домнушка и Маша.  И бутошник собирается  говеть, Горкину говорил  вчера. Кучер Гаврила еще не знает,  как уж  управится, езды  много…  — как-нибудь да урвет денек. Гришка  говеть боится: «погонит меня, говорит, поп кадилом, а  надо  бы говонуть, как не  вертись». Василь-Василич
думает на Страстной, с отцом: тогда половодье свалит, Пасха-то ноне поздняя.
И как это хорошо, что все  говеют! Да ведь все люди-человеки, все грешные, а часа своего никто  не знает. А пожарные говеть  будут?  За каждым, ведь, час смертный. И будем  опять все  вместе,  встретимся  там… будто и  смерти не было. Только бы поговели все.
Ну,  все-то, все говеют.  Приносили белье из бань, сторожиха Платоновна  говорила:  «и  думать  нечего было  раньше-то  отговеться,  говельщиц  много мылось, теперь посбыло, помаленьку  и отговеем все». И кузнец думает говеть,
запойный.  Ратниковы,  булочники,  целой  семьей говели.  Они  уж всегда  на первой. А пекари отговеются до Страстной, а то горячее пойдет время  — пасхи да куличи. А бараночникам и теперь жара: все так и рвут баранки. Уж как  они поговеть успеют?.. Домна Панферовна, с которой мы к  Троице ходили, три раза поговела: два раза сама, а  в третий  с Анютой  вместе. Может, говорит, и  в четвертый раз поговеть, на  Страстной.
С  понедельника,  на  «Крестопоклонной»,  ходим  с  Горкиным к  утрени, раным-рано. Вставать не  хочется, а вспомнишь, что все говеют, —  и делается легко,  горошком  вскочишь. Лавок  еще  не отпирали, улица  светлая, пустая, ледок  на лужах, и пахнет  совсем весной.  Отец  выдал мне на говенье рублик серебреца, я покупаю у Горкина свечки. Будто чужой-серьезный, и ставлю сам к главным образам  и распятию.  Когда он ходит по церкви с блюдом, я кладу ему три  копейки, и он мне  кланяется,  как  всем,  не улыбнется даже,  будто мы разные.
Говеть не очень трудно. Когда вычитывает дьячок длинные молитвы, Горкин манит меня присесть на табуретку, и я подремлю немножко или думаю-воздыхаю о грехах.  Холим  еще к вечерне, а в  среду и пяток — к «часам» еще к  обедне,
которая называется  «преосвященная».  Батюшка  выходит  из  Царских  Врат  с кадилом  и со  свечой,  все  припадают  к полу и  не глядят-страшатся, а  он говорит в таинственной тишине: «Свет Христов просвещает  все-эх!..» И  сразу делается легко и светло: смотрится в окна солнце.
Говеет много народу, и  все  знакомые.  Квартальный говеет  даже, и наш пожарный, от Якиманской части, в тяжелой куртке с железными пуговицами, и от него будто  дымом пахнет. Два знакомых  извозчика еще говеют, и колониальщик
Зайцев,  у которого я всегда покупаю пастилу. Он все становится  на колени и воздыхает — сокрушается о грехах: сколько, может, обвешивал народу!.. Может, и меня обвешивал и гнилые орешки отпускал.  И пожарный тоже сокрушается, все
преклоняет  голову. А какие у него грехи? сколько людей спасает, а  все-таки боится.  Когда батюшка говорит грустно-грустно — «Господи  и Владыко  живота моего…»  — все рухаемся на  колени и потом, в тишине-сокрушении, воздыхаем двенадцать  раз:  «Боже,  очисти  мя, грешного…» После  службы  подаем  на
паперти нищим грошики, а то копейки: пусть помолятся за нас, грешных.
Я пощусь, даже и сладкого  хлеба  с маком не хочется. Не ем и халвы  за чаем, а только сушки. Матушка со мной ласкова, называет — «великий постник».
Отец все справляется — «ну, как дела, говельщик, не заслабел?».  Домнушка  спрашивает, как мне  мешочек сшить, побольше или поменьше,  — понесу   батюшке   грехи.  Отец  смеется;  «из-под  углей!»  И  я   думаю  — «черные-черные грехи…».

В пятницу, перед вечерней, подходит самое  стыдное: у всех надо просить прощение.  Горкин говорит,  что стыдиться  тут нечего,  такой порядок,  надо очистить душу. Мы  ходим  вместе, кланяемся всем смиренно и говорим: «прости меня,  грешного». Все  ласково  говорят:  «Бог простит,  и  меня  простите». Приходим  загодя  до вечерни,  а  уж  говельщиков много  понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят  по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик — душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил — это чтобы исповедники  не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от  сокрушения,  глядеть  посторонним не  годится.  Стоят  друг  за дружкой  со  свечками,  дожидаются череду.  И  у  всех  головы нагнуты,  для сокрушения. Я попробовал  сокрушаться, а  ничего не помню,  какие мои грехи.
Горкин сует мне свечку, требует три копейки, а я плачу.
— Ты  чего  плачешь…  сокрушаешься? —  спрашивает. А  у меня  губы не сойдутся. Нас пропускают наперед. У Горкина дело священное — за свещным ящиком, и все  его очень уважают. Шепчут:  «пожалуйте наперед, Михал Панкратыч, дело у
вас  церковное». Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то  красный, и  крестится. Уходит  туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно  идет на  страшное, Я думаю: «и пожаров  не  боится,  а тут боится». Вижу под  ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает  из-под заслончика, видны ясные гвоздики, —
опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный  к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он  падает на колени, стукает об  пол головой, много  раз,  скоро-скоро, будто  торопится,  и уходит.  Потом выходит  из-за
заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком, — оплакивает грехи?
— Ну, иди с Господом… — шепчет Горкин и  чуть  поталкивает, а у  меня ноги не идут, и опять все грехи забыл.
Он ведет меня за руку и шепчет — «иди, голубок, покайся». А я ничего не вижу,  глаза застлало.  Он вытирает мне глаза пальцем, и  я вижу за  ширмами аналой и о.  Виктора.  Он манит  меня и  шепчет: «ну, милый, откройся  перед Крестом и Евангелием, как  перед  Господом, в чем согрешал… не убойся,  не утаи…» Я плачу,  не знаю,  что говорить.  Он  наклоняется и  шепчет:  «ну, папашеньку-мамашеньку не слушался…» А я только про лапку помню.
— Ну, что еще… не слушался… надо слушаться… Что, какую лапку?..      Я едва вышептываю сквозь слезы:
—  Гусиная  лапка…  гу… синую  лапку…  позавидовал… Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так  выспрашивает,  и я ему открываю все.
Он гладит меня по головке и вздыхает:
— Так, умник… не утаил… и душе легче. Ну, еще что?..
Мне легко,  и я говорю про все: и про лопату, и про, яичко,  и даже как осуждал о. протодьякона, про моченые яблоки и его живот. Батюшка  читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших.
— Ишь, ты, какой заметливый… — и хвалит за «рачение» о душе.
Но я не  понимаю,  что такое  — «рачение». Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: «…прощаю и разрешаю».
Выхожу из-за ширмочки, все  на меня глядят, — очень  я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.
После причастия все меня поздравляют  и целуют,  как именинника.
День теплый, солнечный, совсем-то совсем весенний. Мы  сидим с Горкиным на согревшейся  штабели  досок, на припеке, любуемся, как  плещутся  в  луже утки, и беседуем о божественном.  Теперь и помирать не страшно, будто святые
стали.  Говорим о рае,  как летают там  ангелы  — серафимы-херувимы,  гуляют угодники  и   святые…   и,  должно  быть,  прабабушка  Устинья  и  Палагея Ивановна… и  дедушка, пожалуй, и плотник Мартын,  который так помирал, как
дай Бог всякому. Гадаем-домекаем, звонят ли в раю  в  колокола?.. Чего ж  не звонить,  —  у  Бога  всего  много,  есть  и  колокола,  только  «духовные», понятно… — мы-то  не можем слышать. Так мне легко и светло  на душе, что у меня наплывают  слезы,  покалывает  в носу от радости, и я обещаюсь  Горкину никогда  больше   не  согрешать.Подсел к нам Гриша, и мы опять стали говорить про рай, и у Горкина были слезы на глазах, и лицо было светлое,  такое, божественное совсем,  как  у  святых стареньких  угодников.  И я  все  думал,  радуясь  на  него,  что  он-то  уж непременно в рай попадет,  и какая  это  премудрость-радость  —  от  чистого сердца поговеть!..»

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Запись опубликована в рубрике Без рубрики. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

4 комментария на «И.С. Шмелев»Лето Господне.Говенье».»

  1. Крисс говорит:

    Православный лубок 🙂
    хотя, вспоминая биографию Шмелева — удивляться нечему.

  2. mig говорит:

    Спасибо за комментарий. А все-таки мне интересно знать Ваше мнение : почему православный лубок? Вы считаете, что Шмелев преукрасил действительность, когда писал свои воспоминания о России?

    • Крисс говорит:

      Лубок — это не просто приукрашивание. Это фольклорность, это типа декоративной росписи 🙂
      Проще говоря, книжки написанные в эмиграции — это все сплошь вот эта ностальгическая розовая.. эээ, скажем так — преувеличенная картинка.

  3. mig говорит:

    Но сначала было » Солнце мертвых», а потом уже воспоминания о прошлом.
    Я люблю читать Шмелева, нравится его язык. А вот слова Куприна :» Шмелев теперь — последний и единственный из русских писателей, у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка». И я согласна с этим высказыванием.
    Спасибо за ответ.

Добавить комментарий для Крисс Отменить ответ

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *